Неточные совпадения
Ни помощник градоначальника, ни неустрашимый штаб-офицер —
никто ничего
не знал об интригах Козыря, так что, когда приехал в Глупов подлинный градоначальник, Двоекуров, и началась разборка"оного нелепого и смеха достойного глуповского смятения", то за Семеном Козырем
не только
не было найдено ни малейшей вины, но, напротив того, оказалось, что это"подлинно достойнейший и благопоспешительнейший к подавлению революции гражданин".
Никто, однако ж, на клич
не спешил; одни
не выходили вперед, потому что были изнежены и
знали, что порубление пальца сопряжено с болью; другие
не выходили по недоразумению:
не разобрав вопроса, думали, что начальник опрашивает, всем ли довольны, и, опасаясь, чтоб их
не сочли за бунтовщиков, по обычаю, во весь рот зевали:"Рады стараться, ваше-е-е-ество-о!"
— Как
не думала? Если б я была мужчина, я бы
не могла любить
никого, после того как
узнала вас. Я только
не понимаю, как он мог в угоду матери забыть вас и сделать вас несчастною; у него
не было сердца.
Никто, кроме самых близких людей к Алексею Александровичу,
не знал, что этот с виду самый холодный и рассудительный человек имел одну, противоречившую общему складу его характера, слабость.
Она
знала, что теперь, с отъездом Долли,
никто уже
не растревожит в ее душе те чувства, которые поднялись в ней при этом свидании.
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит людей; но этого мало, — она
знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна.
Никто этому верить
не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
Мадам Шталь
узнала впоследствии, что Варенька была
не ее дочь, но продолжала ее воспитывать, тем более что очень скоро после этого родных у Вареньки
никого не осталось.
Она пишет детскую книгу и
никому не говорит про это, но мне читала, и я давал рукопись Воркуеву…
знаешь, этот издатель… и сам он писатель, кажется.
Отношения к обществу тоже были ясны. Все могли
знать, подозревать это, но
никто не должен был сметь говорить. В противном случае он готов был заставить говоривших молчать и уважать несуществующую честь женщины, которую он любил.
— Муж? Муж Лизы Меркаловой носит за ней пледы и всегда готов к услугам. А что там дальше в самом деле,
никто не хочет
знать.
Знаете, в хорошем обществе
не говорят и
не думают даже о некоторых подробностях туалета. Так и это.
— Что ты! Вздор какой! Это ее манера…. Ну давай же, братец, суп!… Это ее манера, grande dame, [важной дамы,] — сказал Степан Аркадьич. — Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Бониной надо. Ну как же ты
не дик? Чем же объяснить то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня спрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен
знать. А я
знаю только одно: ты делаешь всегда то, что
никто не делает.
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он
знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви
никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он
не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а
не у учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
— Я
знала только то, что что-то было, что ее ужасно мучало, и что она просила меня никогда
не говорить об этом. А если она
не сказала мне, то она
никому не говорила. Но что же у вас было? Скажите мне.
Он
знал это несомненно, как
знают это всегда молодые люди, так называемые женихи, хотя никогда
никому не решился бы сказать этого, и
знал тоже и то, что, несмотря на то, что он хотел жениться, несмотря на то, что по всем данным эта весьма привлекательная девушка должна была быть прекрасною женой, он так же мало мог жениться на ней, даже еслиб он и
не был влюблен в Кити Щербацкую, как улететь на небо.
Но дело в том, ― она, ожидая этого развода здесь, в Москве, где все его и ее
знают, живет три месяца; никуда
не выезжает,
никого не видает из женщин, кроме Долли, потому что, понимаешь ли, она
не хочет, чтобы к ней ездили из милости; эта дура княжна Варвара ― и та уехала, считая это неприличным.
Он
не думал, чтобы картина его была лучше всех Рафаелевых, но он
знал, что того, что он хотел передать и передал в этой картине,
никто никогда
не передавал.
Весь день этот Анна провела дома, то есть у Облонских, и
не принимала
никого, так как уж некоторые из ее знакомых, успев
узнать о ее прибытии, приезжали в этот же день. Анна всё утро провела с Долли и с детьми. Она только послала записочку к брату, чтоб он непременно обедал дома. «Приезжай, Бог милостив», писала она.
— Я давно хотела и непременно поеду, — сказала Долли. — Мне ее жалко, и я
знаю ее. Она прекрасная женщина. Я поеду одна, когда ты уедешь, и
никого этим
не стесню. И даже лучше без тебя.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз,
знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович
узнал:
не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть
не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь,
никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Я
знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему
никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»).
Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда
не бывают метки и злы: он
никого не убьет одним словом; он
не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою.
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало,
не говорит и
не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она
знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она
никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою вышел, начал так: — Есть у меня дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников
никого. Сам управлять именьем, по дряхлости,
не может, а мне
не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я, говорит, племянника
не знаю; может быть, он мот. Пусть он докажет мне, что он надежный человек, пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
И, уехав домой, ни минуты
не медля, чтобы
не замешивать
никого и все концы в воду, сам нарядился жандармом, оказался в усах и бакенбардах — сам черт бы
не узнал. Явился в доме, где был Чичиков, и, схвативши первую бабу, какая попалась, сдал ее двум чиновным молодцам, докам тоже, а сам прямо явился, в усах и с ружьем, как следует, к часовым...
— Послушайте, Петр <Петрович>! Но ведь вы же молитесь, ходите в церковь,
не пропускаете, я
знаю, ни утрени, ни вечерни. Вам хоть и
не хочется рано вставать, но ведь вы встаете и идете, — идете в четыре часа утра, когда
никто не подымается.
Сам же он во всю жизнь свою
не ходил по другой улице, кроме той, которая вела к месту его службы, где
не было никаких публичных красивых зданий;
не замечал
никого из встречных, был ли он генерал или князь; в глаза
не знал прихотей, какие дразнят в столицах людей, падких на невоздержанье, и даже отроду
не был в театре.
Оказалось, что Чичиков давно уже был влюблен, и виделись они в саду при лунном свете, что губернатор даже бы отдал за него дочку, потому что Чичиков богат, как жид, если бы причиною
не была жена его, которую он бросил (откуда они
узнали, что Чичиков женат, — это
никому не было ведомо), и что жена, которая страдает от безнадежной любви, написала письмо к губернатору самое трогательное, и что Чичиков, видя, что отец и мать никогда
не согласятся, решился на похищение.
— Ну, так я ж тебе скажу прямее, — сказал он, поправившись, — только, пожалуйста,
не проговорись
никому. Я задумал жениться; но нужно тебе
знать, что отец и мать невесты преамбиционные люди. Такая, право, комиссия:
не рад, что связался, хотят непременно, чтоб у жениха было никак
не меньше трехсот душ, а так как у меня целых почти полутораста крестьян недостает…
Когда б он
знал, какая рана
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы
знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще
никто не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна бы няня
знать могла,
Да недогадлива была.
Знаю только то, что он с пятнадцатого года стал известен как юродивый, который зиму и лето ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и говорит загадочные слова, которые некоторыми принимаются за предсказания, что
никто никогда
не знал его в другом виде, что он изредка хаживал к бабушке и что одни говорили, будто он несчастный сын богатых родителей и чистая душа, а другие, что он просто мужик и лентяй.
— Ты это
знай, Николенька, что за твое лицо тебя
никто не будет любить; поэтому ты должен стараться быть умным и добрым мальчиком.
В голову
никому не могло прийти, глядя на печаль бабушки, чтобы она преувеличивала ее, и выражения этой печали были сильны и трогательны; но
не знаю почему, я больше сочувствовал Наталье Савишне и до сих пор убежден, что
никто так искренно и чисто
не любил и
не сожалел о maman, как это простодушное и любящее созданье.
В сундуках, которыми была наполнена ее комната, было решительно все. Что бы ни понадобилось, обыкновенно говаривали: «Надо спросить у Натальи Савишны», — и действительно, порывшись немного, она находила требуемый предмет и говаривала: «Вот и хорошо, что припрятала». В сундуках этих были тысячи таких предметов, о которых
никто в доме, кроме ее,
не знал и
не заботился.
В городе
не узнал никто, что половина запорожцев выступила в погоню за татарами.
В минуту оделся он; вычернил усы, брови, надел на темя маленькую темную шапочку, — и
никто бы из самых близких к нему козаков
не мог
узнать его. По виду ему казалось
не более тридцати пяти лет. Здоровый румянец играл на его щеках, и самые рубцы придавали ему что-то повелительное. Одежда, убранная золотом, очень шла к нему.
— Я
не знаю, ваша ясновельможность, — говорил он, — зачем вам хочется смотреть их. Это собаки, а
не люди. И вера у них такая, что
никто не уважает.
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись
знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету
никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему
знать о числе их: «Кто их
знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
—
Знаешь, Филипп, — заговорила она, — я тебя очень люблю и потому скажу только тебе. Я скоро уеду; наверное, уеду совсем. Ты
не говори
никому об этом.
Не беспокойтесь, я все
знаю, от него же самого, и я
не болтун;
никому не скажу.
Потом я еще
узнал, что никогда этого и
не будет, что
не переменятся люди, и
не переделать их
никому, и труда
не стоит тратить!
Впрочем, мои мнения вообще вы
знаете; я
никого решительно
не обвиняю.
Еще бы
не ужас, что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время
знаешь сама (только стоит глаза раскрыть), что
никому ты этим
не помогаешь и
никого ни от чего
не спасаешь!
— Ну да, недавно приехал, жены лишился, человек поведения забубенного, и вдруг застрелился, и так скандально, что представить нельзя… оставил в своей записной книжке несколько слов, что он умирает в здравом рассудке и просит
никого не винить в его смерти. Этот деньги, говорят, имел. Вы как же изволите
знать?
А главное, об этом ни слова
никому не говорить, потому что бог
знает еще что из этого выйдет, а деньги поскорее под замок, и, уж конечно, самое лучшее во всем этом, что Федосья просидела в кухне, а главное, отнюдь, отнюдь, отнюдь
не надо сообщать ничего этой пройдохе Ресслих и прочее и прочее.
— Позволь, я тебе серьезный вопрос задать хочу, — загорячился студент. — Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри: с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка,
никому не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама
не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь?
Это вы возьмите себе, собственно себе, и пусть это так между нами и будет, чтобы
никто и
не знал, что бы там вы ни услышали.
Может быть, Катерина Ивановна считала себя обязанною перед покойником почтить его память «как следует», чтобы
знали все жильцы и Амалия Ивановна в особенности, что он был «
не только их совсем
не хуже, а, может быть, еще и гораздо получше-с» и что
никто из них
не имеет права перед ним «свой нос задирать».
И все шито да крыто —
никто ничего
не видит и
не знает, видит только один Бог!
Борис.
Никто и
не узнает про нашу любовь. Неужли же я тебя
не пожалею!
Кудряш. Да что: Ваня! Я
знаю, что я Ваня. А вы идите своей дорогой, вот и все. Заведи себе сам, да и гуляй себе с ней, и
никому до тебя дела нет. А чужих
не трогай! У нас так
не водится, а то парни ноги переломают. Я за свою… да я и
не знаю, что сделаю! Горло перерву!